Неточные совпадения
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он
живетДа верит мира совершенству;
Простим горячке юных
летИ юный жар и юный бред.
А что ж Онегин? Кстати, братья!
Терпенья вашего прошу:
Его вседневные занятья
Я вам подробно опишу.
Онегин
жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он
летомИ отправлялся налегке
К бегущей под горой реке;
Певцу Гюльнары подражая,
Сей Геллеспонт переплывал,
Потом свой кофе выпивал,
Плохой журнал перебирая,
И одевался…
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько
жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате
лет десять
жили люди.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый
год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно быть. Разве двадцать
лет беспрерывного гнета не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же
жить после этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все это будет именно так, как по книге, а не иначе!»
Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь
лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и
жила только одною его жизнью!
Она бы пошла на это нарочно сама, а в четвертом и в пятом веках ушла бы в Египетскую пустыню и
жила бы там тридцать
лет, питаясь кореньями, восторгами и видениями.
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно не обращает на него внимания, — позвольте и мне с своей стороны разъяснить, что я
живу у ней уж около трех
лет, с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и не признаться в свою очередь, с самого начала я дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
В ту минуту, когда все трое, Разумихин, Раскольников и она, остановились на два слова на тротуаре, этот прохожий, обходя их, вдруг как бы вздрогнул, нечаянно на
лету поймав слова Сони: «и спросила: господин Раскольников где
живет?» Он быстро, но внимательно оглядел всех троих, в особенности же Раскольникова, к которому обращалась Соня; потом посмотрел на дом и заметил его.
— Я кто такой? Вы знаете: дворянин, служил два
года в кавалерии, потом так здесь в Петербурге шлялся, потом женился на Марфе Петровне и
жил в деревне. Вот моя биография!
Вон Варенц семь
лет с мужем
прожила, двух детей бросила, разом отрезала мужу в письме: «Я сознала, что с вами не могу быть счастлива.
И что в том, что чрез восемь
лет ему будет только тридцать два
года и можно снова начать еще
жить!
У ней
жила дальняя родственница, племянница кажется, глухонемая, девочка
лет пятнадцати и даже четырнадцати, которую эта Ресслих беспредельно ненавидела и каждым куском попрекала; даже бесчеловечно била.
Потом тотчас больница (и это всегда у тех, которые у матерей
живут очень честных и тихонько от них пошаливают), ну а там… а там опять больница… вино… кабаки… и еще больница…
года через два-три — калека, итого житья ее девятнадцать аль восемнадцать
лет от роду всего-с…
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему
жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу
лет, вечность, — то лучше так
жить, чем сейчас умирать!
— Случайно-с… Мне все кажется, что в вас есть что-то к моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной семь
лет безвыездно
проживал, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть, полечу.
Я семь
лет прожил в деревне у Марфы Петровны, а потому, набросившись теперь на умного человека, как вы, — на умного и в высшей степени любопытного, просто рад поболтать, да, кроме того, выпил эти полстакана вина и уже капельку в голову ударило.
И только? будто бы? — Слезами обливался,
Я помню, бедный он, как с вами расставался. —
Что, сударь, плачете? живите-ка смеясь…
А он в ответ: «Недаром, Лиза, плачу,
Кому известно, что́ найду я воротясь?
И сколько, может быть, утрачу!» —
Бедняжка будто знал, что
года через три…
Как обходительна! добра! мила! проста!
Балы дает нельзя богаче,
От рождества и до поста,
И
летом праздники на даче.
Ну, право, что́ бы вам в Москве у нас служить?
И награжденья брать и весело
пожить?
Все три всадника ехали молчаливо. Старый Тарас думал о давнем: перед ним проходила его молодость, его
лета, его протекшие
лета, о которых всегда плачет козак, желавший бы, чтобы вся жизнь его была молодость. Он думал о том, кого он встретит на Сечи из своих прежних сотоварищей. Он вычислял, какие уже перемерли, какие
живут еще. Слеза тихо круглилась на его зенице, и поседевшая голова его уныло понурилась.
И если бы десять
лет еще
пожил там Янкель, то он, вероятно, выветрил бы и все воеводство.
Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся на несколько
лет вперед в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он
живет там безвыездно.
Ей было
лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щеки. Бровей у нее почти совсем не было, а были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих
жил.
— Да, — скажет потом какой-нибудь из гостей с глубоким вздохом, — вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич, какой был, Бог с ним, здоровый, а умер! И шестидесяти
лет не
прожил, —
жить бы этакому сто
лет!
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они
живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по
годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
С тех пор Иван Богданович не видал ни родины, ни отца. Шесть
лет пространствовал он по Швейцарии, Австрии, а двадцать
лет живет в России и благословляет свою судьбу.
Он говорил, что «нормальное назначение человека —
прожить четыре времени
года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там
жили долго; мужчины в сорок
лет походили на юношей; старики не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и говорят, что прежде был крепче народ.
На радость людям
жил,
жить бы ему сто
лет… — всхлипывал и приговаривал Захар, морщась.
— С квартиры гонят; вообразите — надо съезжать: ломки, возни… подумать страшно! Ведь восемь
лет жил на квартире. Сыграл со мной штуку хозяин: «Съезжайте, говорит, поскорее».
Илья Ильич
жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы дня и ночи и времен
года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих со дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало.
— Да неужели вы с меня за целый
год хотите взять, когда я у вас и двух недель не
прожил? — перебил его Обломов.
Зато в положенные дни он
жил, как
летом, заслушивался ее пения или глядел ей в глаза; а при свидетелях довольно было ему одного ее взгляда, равнодушного для всех, но глубокого и знаменательного для него.
— Если вы еще
года два-три
проживете в этом климате да будете все лежать, есть жирное и тяжелое — вы умрете ударом.
Шли
годы, а они не уставали
жить. Настала и тишина, улеглись и порывы; кривизны жизни стали понятны, выносились терпеливо и бодро, а жизнь все не умолкала у них.
— Что это за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт знает что: на Выборгскую сторону… Это не мудрено выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь. Я восемь
лет живу, так менять-то не хочется…
— Честнейшая душа, не извольте беспокоиться! Он свое
проживет, лишь бы доверителю угодить. Двенадцатый
год у нас состоит на службе.
Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был
жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым
летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
— Ах, батюшка! Привел Бог дожить до этакой радости! Поздравляем, батюшка, Андрей Иваныч; дай Бог вам несчетные
годы жить, деток наживать. Ах, Господи, вот радости!
И в Обломове играла такая же жизнь; ему казалось, что он
живет и чувствует все это — не час, не два, а целые
годы…
У него был свой сын, Андрей, почти одних
лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что
живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Она вспомнила предсказания Штольца: он часто говорил ей, что она не начинала еще
жить, и она иногда обижалась, зачем он считает ее за девочку, тогда как ей двадцать
лет. А теперь она поняла, что он был прав, что она только что начала
жить.
Он стал давать по пятидесяти рублей в месяц еще, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего
года, но при этом растолковал и даже побожился сестре, что больше ни гроша не положит, и рассчитал, какой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она может получить за цыплят, за капусту, и решил, что со всем этим можно
жить припеваючи.
Обломов, дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно
живет двенадцатый
год в Петербурге.
На той вдове Терентьевой
Женить Гаврилу Жохова,
Избу поправить заново,
Чтоб
жили в ней, плодилися
И правили тягло!»
А той вдове — под семьдесят,
А жениху — шесть
лет!
Три
года я, робятушки,
Жил у попа в работниках,
Малина — не житье!
Разломило спину,
А квашня не ждет!
Баба Катерину
Вспомнила — ревет:
В дворне больше
годуДочка… нет родной!
Славно
жить народу
На Руси святой!
А жизнь была нелегкая.
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил,
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно
живу.
Покуда были денежки,
Любили деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать…
Трудись! Кому вы вздумали
Читать такую проповедь!
Я не крестьянин-лапотник —
Я Божиею милостью
Российский дворянин!
Россия — не неметчина,
Нам чувства деликатные,
Нам гордость внушена!
Сословья благородные
У нас труду не учатся.
У нас чиновник плохонький,
И тот полов не выметет,
Не станет печь топить…
Скажу я вам, не хвастая,
Живу почти безвыездно
В деревне сорок
лет,
А от ржаного колоса
Не отличу ячменного.
А мне поют: «Трудись...